У Ч И Т Е Л Ь.      Очерк.

Задание было срочное: дать в номер 6 октября материал о передовом учителе. Длинная дорога, выкрапленная листопадом, рыжая прозелень осени – не один раз промеряешь прожитые годы в такой день. Наверное, не зря учительский праздник попал на октябрь. Именно в эти багровые дни несомненной осени каждый из нас наиболее склонен перелистывать книгу памяти. Мы начинаем ее листать с конца, все ближе и ближе к титульному листу – дню, с которого начинается первая глава – детство. Это именно та глава, которую мы чаще других листаем, и чем дальше к концу жизни, тем с большим удовольствием возвращаемся к ней. Это одна из самых дорогих глав жизни, и она всегда бывает окрашена образом любимого учителя. Все дорогие нам картины школьного детства так или иначе освещены им.

Мы, так называемые, «иногородние», с ближних участков и деревень, явились в Заводоуспенское, когда, закончив четвертый, перешли в пятый класс, и тотчас наш мальчишеский мир перестроили – перекрасили два предмета: большой и светлый с черной прядью шуваловского бора Успенский пруд и молодой, стройный и, как пруд же, светлый и черноволосый учитель математики. Пятому «б» повезло:

-- Ваш классный руководитель Прокопий Васильевич Деревенчук, -- сказал директор.

И он, наш классный руководитель, на мгновение прикрыл веками глаза, чуть склонив голову вправо. Этот жест, как жест Немезиды, стал для нас за пять лет, до самого выпуска, символом и неотвратимости наказания, и справедливости, и чуткой совести.

После звонка он деловито входил в класс, пробегал к столу торопкими шагами, секунду выжидал, прикрыв глаза и склонив чуть вправо голову. И для нас начиналась сердцевина жизни. Все, чем мы жили до урока и после него, как бы ни было важным, все же не было главным. Именно то серьезное и основное, что составляет суть «взрослой» жизни, наполняло наше сознание лишь на его уроках. Шутки и игры – это по праздникам, то есть после уроков, или на других уроках, но у Прокопия Васильевича – трудовые будни. На других уроках – самонадеянно считая себя взрослыми, мы оставались детьми, на его – сознавая свою детскую слабость, свое несовершенство, радовались от сознания того, как взрослеем. Ни скидок нам, ни компромиссов.

-- Что ж, на первый случай – «единица», -- говорил он, -- дневничок, пожалуйста, -- и на секунду прикрывал веками глаза.

И жалким становился самый наглый и отчаянный из нас. Не избег этого и я, перебивавшийся на «тройках». Получишь, бывало, «двойку», на ином уроке – и ничего. А тут – жжет стыд, перед всем миром, перед самим собой, но больше всего – перед Прокопием Васильевичем, и даже, наверное, не перед ним, а перед чем-то большим, тем, что он олицетворял, что никогда не называлось, не высказывалось, но неизменно составляло стержень отношения к нему. Я помню свою «единицу» по теореме о равнобедренных треугольниках. Зато потом я усвоил ее так, что и поныне помню порядок доказательства, между тем как забыл многое из того, за что получал «четверки». Хотя «четверки» Прокопия Васильевича радовали нас куда больше, чем «пятерки» по какой-нибудь ботанике или географии. Нет, мы, конечно, любили и Нину Семеновну, нашу милую Семядолю, но за Проней, как называли мы его за глаза, стояли не только уроки, учеба, школа, учитель. Нет, за ним, теперь я это точно знаю, нами неосознанно, но, благодаря ему, устойчиво ощущался тот наш собственный социальный скелет, без которого человек не бывает человеком, но лишь грудой мяса, этаким общественным кишечнополостным. И мы неосознанно, но больше всего дорожили этим собственным «я», которое смутно видели в нашем Проне и за ним.

 Череда дней, метельных, жарких, мокрых, морозных, тепло-золотых с изумрудными рассветами над Успенским прудом, Бардянкой, Балдой, с ее соловьиной свирелью по весне – вся эта череда нанизана на память, как на гвоздь. В каждом дне был урок. И светлый, с копной черных волос, с непокрытой до горячих морозов головой, учитель из бисеринок-уроков, по отдельности столь незначительных, по штриху воздвигал в нас бесконечный, как оказалось, удивительный мир количественных отношений. Он вырастал у нас, как кристаллическая решетка, которую потом заполняло все многоцветье человеческих интересов. Не знаю, кто стал из нас математиком, но знаю – все стали людьми.

Его считали сухим, потому что он не пел. Но зато как пели мы, возращаясь осенним вечером из какой-нибудь Галашевой, где помогали убирать картофель!

Его считали сухим, потому, что он не танцевал. Но все мы после с лихвой научились дрыгать ногами. Зато сколько романтических надежд породил в нас, дав благодатную пищу чувству и воображению, прочитав нам однажды книгу о звездах. Это был толчок. Чувство множилось. Где был один тон, там появились оттенки. Мир разверзался, врываясь в воображение.

Его считали сухим, потому что он не играл на музыкальных инструментах, но зато сейчас он для меня – в содержании «Патетической сонаты» Бетховена.

Его считали сухим, потому что он не читал наизусть стихов. Но Пушкина впервые мы взяли с его полки, когда он поселился в 1951 году с нами в интернате. Я забыл все уроки, на которых мы долго мозолили «Евгения Онегина», но в подробностях помню вечер, когда, взяв с его этажерки один из голубых томиков, прочел короткую трагедию «Моцарт и Сальери».

Тогда мы не знали, что учителя – обыкновенные смертные, что и им свойственны человеческие слабости, иначе мы многое простили бы им, как извиняем сейчас. И только Проню нам не в чем было прощать, как извинять и сегодня. Я был этим летом в школе, хотя она уже не та, и тридцатилетний, испытал в школе, знакомую робость шестиклассника, когда стоял перед табличкой «Учительская»: мне казалось – там он. Должно быть, перед ним мы никогда не перестанем чувствовать себя учениками.

Позднее мне много раз приходилось бывать в разных школах на уроках и педсоветах, разного рода учительских совещаниях. И всегда было грустно, когда учителей, по своей творческой манере похожих на Прокопия Васильевича, осуждали. Не могу только понять – зачем? Разве можно механизировать кисть в руках художника? И потому мне тревожно в этот багряный день в трясущемся автобусе: как ему нынче живется, нашему любимому учителю?

И немудрящее село, куда я прибыл, и деревянная школа – все напоминало детстве и Прокопии Васильевиче. В довершение и учитель оказался чем-то похож на него. Я сидел с шестиклассниками, когда он вошел, такой же деловой и спокойный, такой же молодой, черноволосый, красивый. Он позднее рассказывал мне:

-- Входя первый раз к ребятам, я забыл все методики, все учебники. Я помнил только моего любимого учителя, и делал как он.

Вот и у него  тоже был свой Прокопий Васильевич. Этот юноша – талантливый человек, и уроки его безупречны. Я сел писать о нем, а написал о Прокопии Васильевиче. Редактор, конечно, выговорит: не о том написал. Ничего, проморгаемся. А об этом юноше, пусть о нем напишут его ученики, если он станет для них тем, что Прокопий Васильевич для нас.

Он ушел от нас вместе с детством и ранней юностью, но его образ еще долго сопровождал нас. В будни мы забывали его, но едва отрывались от дел, чтобы оглянуться и оценить сделанное и пережитое, он оказывался с нами. Через все, что сделано и что достигнуто, через все это ведет узкая тропка к тем истокам, которые зовутся детством, и там он, наш любимый учитель.

П. МОЛОКОВ

 

Большая благодарность Молоковой Валентине Михайловне (в девичестве Щеплехиной), жене и вдове автора очерка о Прокопии Васильевиче Деревенчуке.

Очерк был опубликован в газете «Знамя труда».  Дату предлагаю по своим вычислениям: автор родился в 1937 году, в статье указывает свой тридцатилетний возраст, следовательно, очерк написан в 1967 году.