Утром двумя подводами Аксентьевы выехали на луг. На пе­редней — глава семейства с женщинами, следом за ней — Тимофей с переселенцами, долж­никами Федула Перфнльевича. День занимался ведреный, рас­полагал к хорошему настроению. Тимофей насвистывал песню, ус­лышанную на вечерке от Васьки Кривошеина. Ух, как девки плясали под его гармошку, с час­тушками да прибаутками, а то и с визгом, если какой-нибудь па­рень щипнет свою красулю. И песни пели в разноголосье, ажно душа замирает. Одна будто про него сложена. Тихо так, как поют для себя, Тимофей затянул:

 

Заброшен судьбою в чужие края,

Лишен драгоценной свободы,

Там пропадает юность моя,

Пройдут мои лучшие годы.

 

В первый раз побывал Тимофей на вечерке. Васька пристал: пой­дем да пойдем. «Не век же бобылить, говорит. — Только на девок не заглядывайся. У нас на этот счет строго». К тому же и Федул Перфильевич свой костюм дал: «Получай, значит, зарабо­танное».

Среди переваловских девчат, что собирались в доме старой Игнатьихи, выделялась Настя Аксентьева. Она у них вроде заво­дилы: певунья и плясунья пер­вая, и сарафан на ней ярче всех, и сама по себе смазлива. По­дружки жмутся в уголок, а она вызовет парня на круг и давай отбивать коленца да насмехаться над его неловкостью. Все хо­хочут, в ладоши прихлопывают. Только перед здоровилой Афоней, кузнецом, не смела Настя кура­житься. Как выходят парни и девки на кадриль или на ручеек, так она с ним — гордая, величавая. Наверно, жених ее. Чего бы ради он провожал Настю до дома и лузгал с ней семечки до полуно­чи.

Вспомнил Тимофей и другой вечер. Загостился он как-то у Кривошеиных. Васька позвал его на подмогу чинить крышу дома. Кончив дело, поужинали и разго­ворились про его горькое сирот­ство: Кривошеины всегда с ду­шой относились к Тимофею. Возвращался он домой поздно но­чью. У ворот услышал басок Афони из-за рябинового куста в садочке, где  вкопана скамейка:

— Остерегайся, Настенька, ва­шего жильца — Кудлая, Сказы­вают,  бандюга  он.

— Бандюга? — прыснула хо­зяйская дочка. — Ой, уморил! Да какой же он бандюга! Ему бы только хвосты чесать лошадям. Не беспокойся, милок, не глядит он на меня...

Слова Насти, как укор, застря­ли в башке Тимофея. Все чаще он ловил себя на том, что не вы­ходит она из ума. И корил себя за это, и заставлял забыть ее, и рад был любому случаю отлучи­ться из дома. Ничего не получа­лось. Возвращался с еще боль­шим нетерпением, чтоб снова увидеть васильковую синь ее глаз, складливую, манящую улыбку, пышные косы, что до са­мого пояса, золотистые и тугие, как пряди хлебного поля. Что бы ни делал по хозяйству, думал: Настя увидит его работу — по­нравится  ли?

Ото всех скрывал Тимофей свои думки. Даже верному дружку Василию не смел сказать. У того все просто: подружился с Ната­льей, коренной, как и сам, сиби­рячкой, теперь любовь промеж них, скоро и свадьбе быть. Никто не удивится и не возразит. То же и про Афоню-кувалду ска­жут:  свой парень, мастеровой.

А ты кто? Переселенец, голь пе­рекатная, без роду и без племе­ни, гулеван Тимоха Кудлан — и весь тут сказ. Ох, как строго блюдят старожилы свои порядки! За «чужого» девку не отдадут, не мечтай.

Поглощенный своими думами, Тимофей не сразу понял, с чем к нему обращается мужик, сидев­ший  за его спиной,

— Спрашиваю, парень, прихо­дилось  ли зароды ставить?

— Приходилось. Да не себе — хозяину своему,  помещику.

— Из крепостных, стало быть. А я вот из города. По плотниц­кой или столярной части что хочешь смастерю, а косить, сто­говать — убей, не могу,

— Обживется — привыкнется. Пока будешь копнить да метать сено.

Тимофею даже неловко стало. Небось, семьища у этого папаши — мал мала меньше, голодные, разутые. Ждут его с заработком, а он кукиш в кармане принесет. Отработает должок мироеду Аксентьеву — и то ладно. Перед настоящей бедой его собствен­ная показалась пустым дурачест­вом. Жизнь-то как нескладно устроена, голодный о куске хле­ба печется, сытый дурью мается.

Неожиданно Настя, понукаемая тревожным чутьем, соскочила с отцовской телеги и пересела к Тимофею.

— Ладно насвистываешь, Тимоша, ровно за душу тянешь, — сказала она, устроившись рядыш­ком и заглядывая ему  в глаза.

— Что так  не  весел?

— Чему радоваться-то? — Он смотрел куда-то в даль дороги, где среди темного бора высвечивались и разбегались в разные стороны березовые колки, Насте передалось его настроение, и она, прислонившись плечом к Тимофею, запела грудным, мягким голосом.

 

Приходил ко мне с улыбкой,

Руки жал, меня ласкал,

Называл меня  голубкой,

Мне-ка   щеки   целовал.

Пускай могила меня накажет

За то, что я его люблю...

 

Протяжная, печальная, похо­жая на плач, песня растрогала Тимофея. Понял: это ему она пе­ла,  о  них обоих. Отчаяние, только  что  теснившее  его сердце, уступило место теплому  чувству привязанности к Настеньке,  же­ланию крепко обнять ее и ехать, ехать вот так, и чтобы не было этой дороге ни конца, ни  края.

За крутым изгибом дороги вдруг поредел и расступился лес, начались сенокосные угодья. Те­легу трясло на кочках, кидало в разные стороны. Настя ойкала и пугалась при каждом нырке, при­жималась к Тимофею. А тот озор­но понукал лошадь и громко от души хохотал.

На широкой луговине, прижа­той с одной стороны частоколом хвойняка, а с другой — вольной гладью озера, Аксентьевы распо­ложились станом. Пока мужики ладили навес и шалаш, женщины хлопотали у костра, готовили завтрак. Тимофей стреножил и отпустил коней на луг, прилег в густую кошенину.

В прозрачном воздухе, настоянном ароматом скошенных трав, деловито жужжали шмели и пауты, порхали над былинками безмятежные стрекозы. В этом благословенном мире света и тепла был тот вечный, мудрый порядок природы, которого  так  недостает людям.

«Уснул бы тут тихо-тихо и не встал боле», — подумал Тимо­фей, погружаясь в сладкую дре­моту. Но зычный оклик Федула Перфильевича поднял его на но­ги.

— Тимофей, айда!

Страдная пора всегда достав­ляла удовольствие Тимофею. Есть в ней, кроме натужной, до соленого пота работы, что-то ра­достное, праздничное. Может от­того, что в будни всяк своим де­лом занят, а тут артелью выхо­дят. И ему, добру-молодцу, есть перед кем показать свою силу, сноровку. Необычно подвижен и словоохотлив Федул Перфильевич. Для него страда — тоже праздник: она приходит в его дом  достатком.

Закидывая вперед грабли, Ти­мофей накатывал на себя ворохи сена. Шаг за шагом он двигался по краю луга. После каждого прохода за его спиной остава­лись гребни высоких валков. Двое мужиков едва поспевали стас­кивать сено в копны. А с проти­воположного конца луга навстре­чу им движутся Аксентьевы. «Давай, давай, не отставай!» — подзадоривал Федул Перфильевич. Но час от часу становилось трудней, работа подвигалась медленней.

Знойный воздух дрожит, катит­ся волнами по лугу. Дохнуть да­же нечем, сухота перехватывает горло, слабнут налитые свинцом руки, кружит голову. Не только страдующих давило и угнетало могучее ярило, став в зените, — все живое на земле, казалось, по­никло и притихло — деревья, птицы. Ошалели и попрятались куда-то рои  комаров и паутов.

— Шабаш! скомандовал Фе­дул Перфильевнч. Мужики, бросив вилы, заспешили к стану, а Тимофей устало пошагал к озе­ру, на ходу снимая взмокшую от пота рубаху.

Сквозь узкую прогалину камы­шовых зарослей серебрилась и мигала полоска озера. Тимофей присел на лежневый мостик у бе­рега и опустил ноги в прохлад­ную, ласковую воду. Немного остыв, обмылся по пояс. И толь­ко принялся полоскать рубаху, как за спиной раздался Настенькин голос:

— Батюшки, стирает! А его там к столу ждут. Ну-ка, погодь, я сама.

Тимофей с интересом наблюдал, как Настя старательно трет у коленей рубаху, полощет, снова трет и полощет, хотя и дела-то всего сполоснуть да высушить.

— Держи, — Настя подала ему конец тяжелой полотняной рубахи. — Выкрутим вместе, по­крепче.

Тимофей так крутанул от ра­дости, что Настя не удержа­лась на ногах, поскользнулась на узком мостке и с визгом плюхнулась в воду. Тимофей — за ней. У берега было неглубоко

— почти по пояс. Но вязкий ил и густая тина мешали выбраться. Настя снова упала. Тогда Тимо­фей взял ее, мокрую, дрожащую от испуга, на руки и посадил на мосток.

— Теперь твой черед сушиться,— рассмеялся он и зачесал пя­терней назад кудри, прилипшие ко   лбу.

— Глянь сначала на себя! — Настя тычет на него пальцем и тоже хохочет. — На черта по­хож!

Черный, как сажа, ил исполо­совал лицо Тимофея. Они разо­шлись по кустам тальника, чтобы выжать и подсушить одежду,

— Ну, как твои дела, Тимоша?— кричит Настя из-за куста.

— Потихоньку сохну.

— По ком сохнешь?

— По ком же еще, по тебе.

— Ой ли! Ежели б так...

— Чо? Договаривай. — Тимо­фей вспомнил подслушанный не­взначай ее разговор с Афоней и сейчас ждал такого же ответа.

— Не выпустил бы меня так просто из воды! — отрезала Нас­тенька и расхохоталась.

— Так это ж дело поправимое!

— Нет уж, дудки!

— А вот и докажу!

— А вот и нет!

Тимофей быстро оделся и на­правился к Насте. Но ее не ока­залось на месте. Кинулся в ближ­ние кусты, в камыши — тоже нет. Вышел на тропку, глянул: Настя преспокойно заправляет косы под цветастый ситцевый платок. Воглое платье плотно об­легало ее тело, выдавая девичью стать.

— Настенька! — обрадовался Тимофей. — Я уж бог знает что подумал,

— Пойдем на стан, — сказа­ла сухо Настя, — повернулась и как ни в чем не бывало пошла с озера.

На стану было тихо. После обеда все спали. Заслышав шаги, пробудилась мать, проворчала спросонья: «Чего шляешься?» Настя налила две чашки щей, молча подала Тимофею. Поели, запили ядреным квасом. Убрав посуду, улеглась рядом с сестрен­ками. Тимофей спрятал­ся в тень под телегой. Спать ему вовсе не хоте­лось: никак не мог взять в толк, почему так переменилась Настя.

Вторую половину дня за рабо­той они провели порознь и за весь вечер не обмолвились ни словом. Все стало как и прежде: она — хозяйская дочка, он — работник. Разные, чужие люди. Случай на озере — не более как баловство. И снова Тимофей чу­ет, как сосет и гложет его оби­да, как исподволь растворяется в нем желчь. Он противится этому всеядному чувству, вместе с ко­торым все дальше уплывает от него Настенька, его судьба. Па­мятью цепляется за ее слова, взгляды: «Не бойся, Афоня, не глядит он на меня»... «Что, Тимоша, пригорюнился?»... «Ежели бы так, то не отпустил бы меня из воды»... И песня Настеньки чего-то значит:

 

«Я могилки не страшуся.

Кого люблю, и с тем помру»...

 

Откуда было знать Тимофею, что творилось в душе Насти. Мо­жет, ей во сто крат тяжелее. Тут не просто выбор между ним и Афоней. Тут две стенки. Приль­нешь к одной — будет тебе родительское благословение, достаток и покой. Прильнешь к другой — и будет проклятье родителей, как вероотступница. И будет вольное поле — домом твоим, и веч­ная, голытьбяжная нужда. Выби­рай, Настя, что сердцу мило. Плачет красна девица, обливается горючими слезами: «И пошто судь­ба назначила мне такое испыта­ние? За Афоней была, как за ка­менной стеной. А как увидела Тимошу — все перевернулось, пе­ремешалось внутри. Ясный ты мой, желанный Кудряшок!»

В сумраке ночи слабо мерцал костер. Настя подбрасывала в не­го сухие хворостинки и слушала, как сердито трещат они, обжи­гаясь. Издалека Тимофей не раз­личал выражения ее лица, но в одинокой фигуре, склоненной над костром-светлячком, угадывал ту скрытую печаль, какую не выно­сят на люди. Хотелось подойти, приласкать Настю — и не ре­шался: может, его тут вовсе не нужно.

На другой день Аксентьевы за­канчивали дела. Два больших за­рода поднялись над лугом. Федул Перфильевич выдавал последние распоряжения, где надо подложить, где убрать лишнее. Мужи­ки стаскивали и подавали наверх Тимофею остатки сена. Тот по-хозяйски укладывал, чтобы вет­ром не раздуло и дождем не промочило, а Настя старательно утаптывала, уплотняла. Поверх зародов положили длинные ство­лы свежесрубленных берез, за­крепили их веревками.

— Готово! Слазь! — скомандо­вал хозяин и направился с мужи­ками к стану, где поджидала всех с готовым обедом Ефросинья Климентьевна.

Тимофей присел на край заро­да и, придерживаясь рукой за веревку, ловко съехал вниз.

— Ого, а я как? — растеря­лась  Настя.

— Скатывайся, я подхвачу.

— Без помощников обойдусь!

С этими словами Настя отчаян­но покатилась вниз, но не удер­жала равновесия. Не подхвати ее вовремя Тимофей, быть бы беде. И опять, как тогда на озере, ис­пуганная до смерти, она оказа­лась в сильных руках Тимофея. Они завороженно смотрели друг другу в лицо и, чувствуя бли­зость, боялись шелохнуться.

— Настенька!

— Тимоша...

Настя обвила руками его шею и, не в силах совладать с собой, разрыдалась. Тимофей ошалело целовал ее соленые от слез гла­за, щеки, губы, торопливо повто­ряя:

— Радонька, любушка моя. Ни­кто не разлучит нас. Никогда.

Настя вдруг отстранила его и испытывающе глянула в глаза.

— А ежели родители запротивятся?

— Ну и что ж, без их благос­ловения обручаемся. Не пропа­дем. Чай, белый свет не без доб­рых людей.

— Нет, Тимоша, в ноги кланя­ться, христарадничать не буду,— сказала она решительно, даже слезы вмиг просохли.

Два дня, проведенные на лугу, круто переменили Настю. В доме не слышали больше ее беззаботного смеха и дурачливой болтов­ни, пропали прежние причуды с перешиванием нарядов. Наблю­дательная Ефросинья Климен­тьевна с удивлением отметила дочкино радение в домашних де­лах. А Настя нарочно искала себе занятия, чтобы забыться от раздирающих сомнений. Избега­ла встреч с Тимофеем, когда он с отцом что-то мастерил во дворе, и нетерпеливо ждала его, когда не было дома. Несколько раз по­являлся Афоня, звал ее на вечер­ки, но получал отказ.

— Неладно ведь с Настей, — поделилась тревогой Ефросинья с мужем. — Ходит, как в воду опущенная, слова не проронит. Что с ней деется, право не знаю.

— Замуж ей пора. Вот и весь сказ, — оборвал рассуждения же­ны Федул Перфильевич. — Афоня-то, ухажер ее, бывает у нас?

— Бывает, чего уж.

— Сходи к родителям, потол­куй. Мол, к осени, управившись с делами, свадьбу сыграем.

— Дай-то уж  бог!

Как ни чуралась Настя Тимо­фея, а повстречалась с ним. Вы­шла она как-то за околицу к березовой роще, где молодежь завсегда вечерами хороводит. От­куда ни возьмись Тимофей на­встречу, видно, припозднился в поле за работой. И тут, на узкой тропке хлебного жнивья, не смогли они разойтись. Привела эта тропка ненаглядных в рощу, связала любовью и схоронила их тайну.

("Знамя труда", 10 ноября 1984 года, № 135. Е.И. Лоза "Были варнацкого села". Продолжение следует),