Уважаемые читатели сайта! Предлагается очень интересная повесть, точнее, ее первая часть «Отшельники», исследователя истории нашего села И. Е. Лозы. От себя, хочется дать ей второе название: «Ода Кривошеиным». Выражаю глубокую благодарность и от Вас тоже, Комаровой Марии Федоровне за сохраненный и предоставленный материал. Исаак Ефимович Лоза. Это бывший учитель, в 50-х годах работавший в Заводоуспенском. Уже тогда он заинтересовался богатой историей этого края. Долгие годы собирал материал. И результат этой многолетней работы — повесть члена союза журналистов СССР И. Е. Лоза «Были варнацкого села».
Часть I. ОТШЕЛЬНИКИ (по преданию)
Было это поздней осенью 1780 года. По большаку, залитому лужами, изрезанному глубокими колеями, медленно тянулся обоз. Лязг колес и натужный храп усталых лошадей смешались с ровным шумом дождя. Рядом с гружеными подводами понуро брели, укутавшись мешками и рогожами, возницы. — Ну, язви его, и погода, — ворчал Григорий Михайлович, кряжистый старик, с рыжей окладистой бородой. — Который уж день сыпит и сыпит, прорва,— и оглянувшись на идущую вслед подводу, сипло выкрикнул,— Михайло, подь сюда! — Чего, батя? — Огниво дай. Вишь, весь до нитки промок. Старик достал кисет, набил табаком трубку и, согнувшись, чтобы не замочить фитиль, стал высекать огонь. Но кресало не слушалось его мокрых, озябших пальцев. — Никак фитиль отсырел. — Ладно, дома покурим. Скоро уж Перевалово. — Ладно, да выходит нескладно. Товар-то надобно поставить хозяину не позднее послезавтра. А не поспеем — вдругорядь к нему не подрядишься. Михаил, много раз бывавший на извозном промысле, знал его порядки. Однако непривычно было слышать от отца ворчание, похожее на жалобу. «Знать, отробился батя, — подумал Михаил. — Кряхтит, а тащится на край света». Стемнело, когда обоз приближался к Перевалову, небольшому селению близ Сибирского тракта. Расступились мрачные стены соснового бора, сжимавшие дорогу с обеих сторон, начались поскотины с жердевыми изгородями. Лошади зашагали живее. Издали послышался тревожный лай собак. В избах еще светились окна. Обозники сворачивали в свои дворы. Заскрипели засовы, послышались голоса хлопотливых женок и обрадованной детворы. Высокие, просторные хоромины старожилов с широкими дворами и хозяйственными пристройками, с тесовыми крышами и затейливой резьбой на них, с раскрашенными ставнями выделялись среди убогих избушек, поставленных переселенцами-новоселами. Дом Григория Михайловича Кривошеина не уступал самым искусным строениям в деревне. Старожилы уважали Кривошеиных за тщение в труде и самостоятельность, поселенческая голытьба — за то, что не получала отказа в помощи, не слышала от них насмешливое «рассейские». Недобрые вести ожидали Григории Михайловича. На стук во двор с причитаниями, простоволосая выбежала Анна и прижалась к Михаилу, ознобно дрожа всем телом. — Что ты? Какая беда приключилась, сказывай же, — осторожно отстраняя жену, Михаил растерянно посмотрел на отца. Тот махнул рукой и решительно зашагал в дом. На пороге чуть не столкнулся с Марфой. — Горюшко, горе! — глухо и надрывно заголосила Марфа. — Напасть послал на нас лукавый. Мишеньку, надежу нашу, в рекруты забирают. — Как это? Кто? — Григорий Михайлович недоуменно уставился на жену. —Давеча были тут волостной голова и староста. Приказ объявили… — Михаил знал, что когда-то придет этот час, страшился и ждал его. Отец с матерью, отваживаясь с Анной, увели ее в избу. Не спеша распряг лошадей, развесил упряжь в завозне. Закурил. В дом не хотелось заходить, чтобы не слышать бабьих причитаний. Глухая с мороками темень накрыла деревню. Моросить перестало. Потянул сырой, холодный ветер. Перестала звенькать вода с потоков. «Должно, к утру прояснеет», — решил Михаил и направился в избу. С порога на него пахнуло теплом и устойным хлебным духом. Вроде ничего не изменилось в доме, а Михаилу все казалось вновь: и лавка с резной спинкой, и крашеный шкаф, и цветы в глазурованных горшках на подоконниках, и стол, покрытый чистыми салфетками, и добела натертые полы, устланные самотканными половиками, и картина, на которой изображен принц, отважившийся похитить румяную царевну. На стене и печи пламенели петухи и цветы, разрисованные когда-то Михаилом. В переднем углу блестела латунью божница со старинными образами, складнями и посеребренными крестами. Да чего же ты стоишь, сердешный, — прервала грустные думы Михаила мать. — Свету в глазах нету-ка, ровно прощаешься. Разболокайся. Мать хлопотала у печи, переставляя тяжелые чугунки на загнетке ухватом, а непослушные слезы так и катились по ее щекам. Отец, тут же, сидя на лавке, грузно навалился на стол. Борода его всклочилась, глаза потускнели. При свете лампы еще резче обозначились морщины на его лице и проседь волос. «В неровный час оставлю стариков», — Михаил прошел на свою половину дома. — Ты, Михайло? — очнулась Анна. —Лежи спокойно, Анюта, — склонившись над постелью, он легонько прислонился щекой к ее горячему лбу, — Как же, родненький, быть спокойной, — Анна бессильно обняла голову мужа и быстро, взахлеб выговаривала все, что тяжким грузом лежало на сердце. Забреют тебя в солдаты, и не видать нам с Катюшкой ни мужа, ни отца до конца дней своих. Что же будет? Неуж сирыми пойдем по белу свету христорадничать? — Не оставлю я вас, — сорвалось вдруг у Михаила, хотя еще не знал, как быть. Покачал зыбку, где спала дочка, поправил одеяльце и, тихо ступая по половицам, вышел на кухню. — Наши-то дни заходят, теперь нам одна опора — Михайло. Одна одинешенька, — всхлипывала мать, — А Васек какой работник, совсем малец. — Тут реви не реви, ничего не поправишь. Понимать надо, выслуживаются все друг перед дружкой: староста — перед волостной головой, тот — перед уездным начальством, и дальше не краше. — Отольются им наши слезы, — Марфа перекрестилась на божницу, — а опреж всего Луке Кирьянову и Савве Кондыбе. — Заметив Михаила, Марфа спохватилась и стала накрывать стол к ужину, приговаривая: — Чай, проголодались с дороги-то, а я разговорами занимаю. Она выставила на шесток истомленный на жару рыбный пирог. Засвистел полуведерный самовар. В сенях послышались чьи-то шаги, шарканье. На пороге появился Федот Поликарпов, сосед Кривошеиных. Истово перекрестившись на передний угол, Федот скинул зипун с угловатых плеч. — Знаю, твою беду-кручину, Михайлыч, с тем вот и завернул,— пробасил он, разглаживая волосы большими сухопарыми руками. — Заходь, Федот, повечеруем, — грузно поднялся навстречу гостю Григорий Михайлович. — Присаживайся нето, вот тут хошь. Федота и Григория связывала дружба с детства. Разводили голубей, в бор по грибы и ягоды хаживали, гоняли скотину на выпас, зимой капканы на зайцев ставили, научились хитростям охоты. А как молодые годы настали, вместе гуляли на вечерках. Девки всяко подтрунивали над дружками: «Их это водой не разольешь», «Где там, скорее речка пересохнет». Остроязыкая и вертлявая, как бес, Марфуша и вовсе сконфузила парней: «Поженить бы их, девоньки, то-то диво-свадьба была б. Кого же из них в невесты назначить?» Марфуша, подбоченясь, лихо глянула на обоих, будто выбирая, девки хохочут, плотный краснощекий Григорий добродушно ухмыляется, а рядом с ним конфузливо переминается с ноги на ногу и хмурится долговязый, нескладный Федот. Приглянулась Григорию Марфа, и вскоре состоялась церемония со сговором. Отложив поклоны богу, взяла мать за руку невесту, сватья — жениха, накрыли их платком и подали друг другу. А сват тем временем менял кольца. Выговорили калым за руку невесты, начались в ее доме свиданки. Приезжает жених с родней, собирается молодежь на песни и танцы. Встречает Марфуша слезами всякую утреннюю и вечернюю зарю, оплакивая родной угол. А потом свадебным поездом отправились молодые в церковь под венец. Оттуда длинная вереница коробков, раскрашенных лентами и цветами, набитых молодежью, со свистом, гиканьем и звоном бубенцов промчалась по деревне и выкатила за околицу. Рад за дружка Федот, катает хмельную ватагу по деревне взад и вперед, парни и девки горланят песни под нестройный лад гармони. Той же зимой отгуляли переваловцы и Федотову свадьбу. Как обзавелись семьями, так началась у дружков трудовая страда, конца краю нету. На радость иль на горе у обоих росли сыновья. — Два года, как спровадил своего большака Кирилла в солдатчину и ничего о нем не ведаю, — Федот отодвинул недопитую чашку чая раскурил трубку. — Так ни одной весточки и не подал? — полюбопытствовал Михаил. — Почему же, спервоначалу было одно письмецо. Так эта солдатчина — гиблое дело. Жаловался Кирилл, что муштра — гольное измывательство над людыми. Чуть что — оплеуха. А это двадцать пять годков отбыть, на государевой службе — не баран чихнул. Каторга покажется краше. Занятый своими думами, Михаил не вникал в смысл ровной, как журчанье, речи Федота Поликарпова. Но последние его слова насторожили. — Родитель сказывал мне, из казаков служилых наш род к воинскому делу обыклых и стрелять умелых. Как дозволено было, стали казаки-то выходить из острогов и устраивать заимки. А к ним сходился разный гулящий люд, больше беглые, захребетники. И по сию пору стольких мест в тайге не перечесть. Тайга без конца и краю, она всех ухоронит и прокормит. — Оно, конечно, сибиряки — народ ото всех отличный, — соглашался Григорий Mихайлович, подливая себе и дружку чая. — Никогда не состоял в холуях под хозяевами. Привык наш брат к воле, от того и не гнет хребтину даже перед зверюгой-чиновником, язви его. Попрошайничать «на чаек» да «прибавьте» тоже не будет, гордость не дозволит. И мы, чай, не из робкого десятка. — Чего тебе присоветовать, Михайлыч, право, не знаю. Oт солдатчины уклониться можно откупом. Взять, к примеру, бобыля-одиночку, годного для службы, уплатить ему... — Откуль же мне, Федот, стольких денег набрать? Одному бобылю надобно отдать 300-500 рублей серебром, да еще волостное начальство ублажить. Этак все хозяйство пустишь по ветру и айда в работники! А хозяйство, знаешь, у меня немалое: две лошади, корова с нетелью и бычком, овцы, птица разная. Тут руки нужны. На кого же мне в старости положиться? — А я на что? — Из-за цветастой занавески полатей вынырнула лохматая голова Васька. — Ну-ка, цыц, не твово ума дело! — И обращаясь к Михаилу, спросил: — Ты-то что думаешь? — Думаю, нечего зря голову ломать: ударюсь я, батя, в бега... Старики вопрошающе глядели на Михаила. Первой спохватилась Марфа. — Христос с тобой! Такого сраму eще не было на нашем роду, — она обернулась к мужу, ища поддержки. Но тут же осеклась. Лицо Григория Михайловича потемнело и вытянулось. Тихо, как будто сам себе сказал: — И так, и этак — один конец. Стало быть, зачинать свою заимку. ("Знамя труда", 20 октября 1984 года, № 126. И.Е. Лоза "Были варнацкого села". Продолжение следует)
|