ЛАРИСА ФЕДОРОВА

КАТЯ УРЖУМОВА

Повесть. (О селе. Текст с 10 по 33 страницу).

 

Вот, значит, какой он!

И уже совсем не из партийной биографии, но очень существенная и какая-то даже романтическая подроб­ность: вдовец!

— Зосей ее звали,— рассказывала Валька. — Поль­ка, наверное. Он ведь тоже не совсем русским. Яник! То ли белорус, то ли поляк. Ну, в общем, Пелагея, которая у них в няньках, говорит, что жена Антона Петровича  была настоящей красавицей. На портрете, что у него над столом висит, эта самая Зося с голыми плечами нарисована. Шейка такая длинненькая, и ло­коны тоже длинные.

Все фабричные девчата интересовались новым ди­ректором. А Катя больше всех. Он и сам захаживал в тот цех, где она работала, но услышать о нем от Валь­ки, садящей в конторе и запросто входящей к тому в кабинет, было куда интереснее. Случалось, Валька и привирала. Будто бы в гостях, куда ее приглашали «из-за голоса», Антон Петрович все время просил Валь­ку спеть одну и ту же песню «По Дону гуляет казак молодой». С чегo ему любить эту песню?

Все эти милые подробности недавней жизни одоле­вают Катю, когда вечерами она слушает лекции в строительном техникуме. Она представляет тихий Успенск, от которого до станции пятьдесят километров, успенское озеро, где отражается фабричная труба, а на взгорке за плотиной в густом липовом саду длинный го­лубой дом, особняк бывшего владельца успенской фаб­рики англичанина Ятеса. Об этом англичанине Катя и понятия не имеет. Он драпанул в свою Англию в во­семнадцатом году. Но в некоторых фабричных семьях еще можно встретить на столах фарфоровые ятесовские тарелки с нарисованными розами. B голодном двадцать первом году их менял на картошку кучер Лука, который и нынче смотрит за фабричными лошадьми. Была такая тонкая, нежно звенящая тарелка и у Катиной матери.

Дремучие леса окружают родной Успенск, такие не­проходимые, что даже я вспугнутый волк уходит от че­ловека тихим шагом. Но в последние годы начали эти леса редеть, потому что фабричную котельную топили дровами... Очень много сосен, елей и снежно-белых берез сожрала фабрика. Так целыми днями и возили их конновозчики — летом на телегах, зимою на дровнях. От сосновых дров из высокой кирпичной трубы валил легкий рыжеватый дымок, от елей дымовой шлейф был погуще, а от белых красавиц берез стоял над Успенском черный клубящийся столб, легко пронзающий своей чернотою низкие осенние облака...

Антон Петрович Яник приехал в Успенск в 1939 году. Кате только что исполнилось шестнадцать. Из всех предшественников нового директора она хорошо помни­ла только Сапегу — подвижного, как черная обезьянка. Любимым его ругательством было — «тварь бездуш­ная». Ругался он всегда c упоением, размахивая длин­ными руками, несоразмерными с его коротким туло­вищем.

И вдруг после Сапеги, над которым успенцы не­злобиво посмеивались,— Антон Петрович! Вежливый, с неторопливым шагом. А как он выступал с трибуны!..

С приходом Яника Катя бегала на фабрику словно бы и не работать, а как на большой праздник — в чер­ной саржевой юбке, в белой батистовой блузке, шитой на груди гладью, в бежевых лодочках... Черные тяже­лые волосы ее были причесаны волосок к волоску, и тяжелая коса пушилась только на кончике. Да еще во всю щеку румянец, который хотя и не относился к на­рядам, но красил Катю лучше всяких щелков. Валька, например, будучи чересчур белокурой, называла Катин румянец «персиковым». Но как ей верить, если в Успенске персиков этих никто и в глаза не видывал!

Был ли тому виной румянец, или просто семнадцать Катиных лет, но через год после приезда директора от успенских ребят не было Кате отбою. А что ей парни, если Катя полюбила Антона Петровича! И повода ни­какого не давал, и даже не заглядывался на нее, а вот полюбила — и все.

День, когда, случалось, он заходил в самочерпку, где стояла главная бумагоделательная машина, Катя счи­тала счастливейшим днем своей жизни. Тогда она словно во сне улыбалась и слесарю Сережке, и каландровщику Евгению, и даже кладовщику дяде Степе, чем при­водила его в явное замешательство. «Какой сегодня чудесный день»,— говорила Катя дяде Степе, а у дяди Степы пятеро ребятишек и жена тут же работает, в со­седнем цехе.

Но выпадали и такие серые дни, когда Антон Петро­вич не заходил в самочерпку. Такой день Катя считала потерянным. И все-таки к вечеру она вытягивала эту потерянную ниточку: к пяти часам бежала на плотину, откуда так хорошо виден голубой ятесовский дом. Дело в том, что Антон Петрович взял себе за правило после обеда вновь приходить в контору.

Успенская плотина — это деревянный глухой мост, разделенный на пять шлюзовых отсеков. Внизу речон­ка, куда сбрасывается вольная весенняя вода, по другую сторону — озеро, а по берегу в два ряда — липы. В Си­бири это дерево самое любимое, самое благородное. Лучшей кадушкой для меда считается липовая.

Притаившись за липами, будто бы любуясь озером, Катя ждала. По вечеру играли на озере щуки. То тут, то там расходились по зеркальной глади крупные литые круги. Поближе к берегу покачивались на этих кругах белые лилии. А если смотреть прямо, через озеро, там — Зимник — сплошь из молодого сосняка. Там песчаные отмели, заросли камышей, там обязательно найдешь чью-то брошенную, угнанную у хозяина фабричным озорником лодку.

...Обняв черный ствол липы, Катя мечтательно смот­рит на Зимник. О времени она не беспокоится. Время успенцы узнают по гудку. В пять часов могучий бас гудка ударяет в барабанные перепонки. Ведь это почти рядом, ну каких-то тридцать метров. Ничего, Катя по­терпит. Ведь именно в этот миг и выходит из голубого дома Антон Петрович! Сначала зоркая Катя видит, как шевелится кольцо ворот, взятое рукою еще не видимого Антона Петровича. А вот и он — чуточку сутуловатый, без пиджака, в белой вышитой косоворотке. Идет не­торопливо, задумавшись, с непокрытой головою, и медно-бронзовые волосы его, аккуратно зачесанные назад, вздрагивают в такт шагам. Косоворотку он носит на­выпуск, под тонкий ремешок, как не носит в Успенске ни один парень. Вот он все ближе и ближе. Пора вы­ходить из-за лип и Кате. Они должны встретиться на плотине, где пешеходы, стиснутые перилами, про­ходят вблизи друг друга. В шлюзовых отсеках журчит вода. В ушах у Кати тоже что-то шумит.

    Здравствуйте, Антон Петрович!

    Здравствуйте,— отвечает директор.

И — проходит. И Катя проходит тоже. Куда? Не знает. Прямо по улице, в гору, где кончается Успенск и где вечерами особенно горько и печально пахнет по­лынью.

Был еще один путь увидеть Антона Петровича уже совсем иной, чем на плотине. Стоило только пробрать­ся к голубому дому. И конечно, не днем, когда в липовом саду играет директорский сынишка. Пробраться надо было вечером, перед сном. Катя знала лазейку. Школьный сад граничит с директорским. Так вот, если войти в школьный сад, то в самом уголке, где малина переплелась со смородиной, выломаны в заборе две дощечки... В ятесовском доме Катя никогда не бывала. Слышала только, что в нем высоченные потолки, а стены оклеены белыми обоями с золотыми разводами. Ни одному директору не пришло в голову сменить эти буржуйские обои. Видно, хватало хлопот и а фабрике.

Однажды Катя решилась. Теплой июльской ночью, когда свирепствуют успенские комары, пробралась она под окна директорской квартиры. В правом крыле особ­няка жил главный бухгалтер фабрики Геннадий Ивано­вич, Валькин начальник, в левом — Антон Петрович. У Геннадия Ивановича спать ложились в один час с курами. У Яников, по рассказам няньки Пелагеи, «лам­па с зарею встречалась». Сидеть под кустами до зари Катя вовсе не собиралась. Это было бы нескромно. Ок­на в сад были открыты. Легкие тюлевые занавески ни­чего не скрывали от притаившейся Кати. Ничего осо­бенного, если не считать поседевших от времени обоев, в комнате не было. Кушетка, письменный стол, при­двинутый к подоконнику, на столе — зеленая лампа. Стопка книг, бумаги, чугунный чернильный прибор с бронзовым ястребом. Ятесовский. Катя до пояса вылезла из кустов, чтобы посмотреть на Зосин портрет, но, видимо, он висел в простенке, чтобы сидящий за столом Антон Петрович мог любоваться Зосей в любую минуту. Он в ту ночь сидел за столом, крепко сжав виски ладо­нями. Глаза его были закрыты. Устал за день, подума­ла Катя, и как ей захотелось очутиться там, в кабинете, чтобы только провести ладонью по его искрящимся волосам. Делала ли так Зося? Катя непременно гладила бы эти удивительные волосы. Ну хоть бы стакан чаю падала ему эта толстая ленивая Пелагея! Будто не знает, что стол завален деловыми бумагами...

Затаив дыхание, Катя шатнула из куста на тропинку, посыпанную песком, и тут под каблуком ее что-то трес­нуло. «Кто там?» — резко, будто бы со сна спросил Ан­тон Петрович. Катя совсем перестала дышать: если он выглянет в окно и увидит ее — она умрет на месте. Господи, только бы не выглянул!

Комары жрали ее нещадно. Катя терпела. Так и стояла на тропке, вся подавшись к окну, с полуоткры­тым ртом, как будто ей недоставало в саду воздуха. По­том сняла туфли и, босая, медленно раздвигая ветки смородины, стала пробираться к тому углу, где выло­маны две дощечки.

Утром она опять стояла у своей машины, из кото­рой наплывала на сукно, а потом на вал тепловатая и чуточку влажная бумага. Катя не выспалась, и глаза ее были красными. Ей было стыдно. То, что она сделала вчера, называлось в Успенске беспощадным словам «бегать». Бегать за кем-то. Надоедать. Выпрашивать любовь. Утешало только одно, что никто не знает ее унижений. Катя опасливо покосилась на упаковочную, где за длинными столами девчата отсчитывали бумагу. Не дай бог, узнают они о ее безответной любви! «Вот,— скажут,— Сережка да Евгенька несчастными из-за тебя ходят, а ты не по себе сук заломила»... А что ей Сережка? Ну, красивый, чернявый, елисеевские все красивые. Дело-то разве в этом. Или Евгенька Никитин. Самый сильный парень в Успенске. Станет перед конем — конь его грудью, а Евгенька коня плечом. И конь в сторону поворачивает. Но опять же, не нужна Кате Евгенькина сила. Ей нужен Антон Петрович с его сутуловатостью, длинными ногами и чуть прищуренными серыми спокойными глазами.

B обед заскочила в самочерпку Валька Черемных с новостью:

— Слушай, Катерина, кавалеры в Успенку едут.

Какие еще кавалеры?

— Всякие. Известно, комиссия. Если два неженатых попадется — и то хорошо.

—А что за комиссия?

— Да по торфу,— небрежно сообщила Валька.— Ан­тон Петрович затребовал. Раскопал в архиве какие-то до­кументы, будто торфу у нас на болотах на сто лет впе­ред. Требует: пришлите мне комиссию — и все.

— Да какую комиссию? Сроду толком ничего не рас­скажешь.

Да ведь говорю же я, по торфу. Чтоб провери­ли — на сто лет его или меньше. Какой зольности.

— А на кой он сдался?

— Ну и дура ты, Катька. Торф дешевле леса. И да­же ближе к фабрике. Все объяснять тебе надо. Ведь семь классов окончила.

Через минуту она опять уже говорила о кавалерах, стараясь заинтересовать подружку перспективой когда- нибудь поехать в Ленинград, если знакомство окажется прочным.

— Умный парень на городской ни за что не женит­ся. Городские девчонки верченые, с ветерком. А сиби­рячек все любят. B прошлый раз из Свердловска ко­миссия приезжала, помнишь, какой паренек был? Два вечера с ним провела — на всю жизнь помнить буду. Культурный такой, обходительный, все — «Валечка, вы». Так и уехал — все «вы» говорил. Писать обещал­ся, да, видно, адрес потерял... Ты что молчишь?

А что говорить-то?

Валька передернула полными плечами, аккуратно отерла розовые губы негнущимся накрахмаленным пла­точком, стряхнула с колен картофельные крошки.

               И чего я с тобой дружу, сама не понимаю. Будто языка у тебя нету. Ой, горюшко ты мое. Ну, пошла я. Да, чуть не забыла. Если тебе сукна на кофту надо — пиши заявление. Антон Петрович добрый, никому не отказывает!

Катя так и встрепенулась. Вот он, желанный слу­чай!

    Он сейчас в конторе?

               Конечно. Проси два метра, оно широкое, как раз на кофту хватит. Выкрасим в зеленый цвет;

Многие фабричные девчата выписывали тогда сукно, снятое с сушильной машины. Чуть поистерлась ворсистость — и машине уже не годится, а на кофты — чудо! И — дешево, по любому карману.

               Вам сколько надо? — спросил Антон Петрович, даже не взглянув на Катю.

Он сидел в кабинете один. Когда-то за этим огром­ным резным столом сиживал англичанин Ятес. Девуш­ки никогда не ходили к нему за сукном. Приглянется ему какая, скажет ей, чтоб пришла вечерком помыть по­лы в кабинете, и прощай девичья краса — испоганит!

               Мне два метра. В заявлении все указано,— прошептала Катя.

               У вас горло болит? — спросил директор и поднял глаза, серые свои глаза, на Катю.

Она испуганно затрясла головой — ничего у нее не бо­лит! А сама стоит перед ним, как приговоренная — ни слов, ни голоса!

Склонив над листом бумаги бронзово-рыжую полову, он что-то размашисто написал в уголке.

    Пожалуйста.

Все. Нужно уходить. Но Катя стоит, как вкопанная.

     — У вас что-нибудь еще?

              Да... Я хотела спросить... Нравится вам у нас?

    Как вы сказали? Нравится ли?

Темные густые брови его чуть дрогнули. Если твоя улыбка начинается с бровей, то и пусть она прыгает вниз, как белка, ну, пожалуйста, пусть! Но улыб­ка ушла с его лица так же внезапно, как и появилась.

    А вы здешняя?

              Да. Мы на фабрике потомственные. Дедушка тут работал, отец и вот я... Еще братишка подрастает.

    Любите свой Успенск?

              Не знало... Люблю, наверное. Я нигде еще не бы­вала. Даже паровоза не видела.

              Вот как! — сказал Антон Петрович и с интересом посмотрел на Катю.

Но что он мог увидеть, кроме ее распылавшихся щек? Она смотрела в резную кромку стола и даже дер­жалась за нее рукою.

              Еще я хочу спросить...— Она судорожно глотну­ла воздух, но кромки стола не выпустила.— Говорят, торф у нас добывать будут. Это вы хлопочете, да?

Вот тут она и упустила миг рождения его улыбки. И в самом деле быстрая, как молния, она прыгнула с густых бровей в глаза, прошлась по каждой морщин­ке, по-доброму приоткрыла губы.

— Вас интересует торф?

— Нет, не торф... То есть, Конечно, интересует... Лее жалко. У нас на горе стеной стоял, а теперь пеньки одни. Да еще на шпалы его рубят, да шахтерам сколь­ко отправляют. Разве на все лесу хватит? Это только грибы каждую осень вырастают, а лесу лет пятнадцать расти надо.

— Вы умница,— сказал директор,— и мне очень приятно слышать такие слова от вас. Девушки обычно не интересуются подобными вопросами.

«Ох, я ведь тоже не интересовалась,— чуть не выр­валось у Каши.— Это любовь моя интересоваться застави­ла. Но теперь я буду, буду интересоваться всем, чем ин­тересуетесь вы, Антон Петрович».

               А что говорят об этом рабочие? Они одобряют мою затею?

— Да-да!— горячо вырвалось у Кати.— Все, кат? деть, одобряют. Вы непременно добивайтесь. Да кому же ле­су не жалко?! Ведь это наше, кровное. Может, для ко­миссии подписи собрать от рабочих — так я по­жалуйста!

               Это не потребуется,— мягко улыбнулся Антон Петрович.— Но мне нравится ваша горячность. Вы патриотка своего Успенска. Наверное, и работаете хо­рошо. Ударница?

Вошел Геннадий Иванович в черных подлокотниках, принес на подпись какие-то бумаги, и Катя торопливо попрощалась с директором, так и не ответив на его вопрос.

Утром в самочерпке Катя не утерпела, сказала се­точнику Василию:

               Знаешь новость? Антон Петрович хочет фабрику торфом топить.

— Ну и что? — не удивившись, сказал Василий.

    Как что? Лес рубить не станут.

— Лес рубить все равно, голубка, станут. Такая его планида. Не на дрова — так на другое.

Сказала дома матери. И мать почему-то не удиви­лась. Словно Антон Петрович обязан был спасать успен­ские леса.

               На то он, доченька, и директор, чтобы о деле за­ботиться.

— Ах, вот, как, обязан! — закричала Катя, хотя прежде никогда не говорила так с матерью.— Сапега тоже был обязан, а что он сделал для Успенска?

              При нем вторую машину поставили,— напомнила мать.— Везли ее на сорока лошадях. В Москву хлопо­тать ездил.

              Ну, вторая машина — это еще не революция. В порядке вещей это. А ты посмотри, что на горе осталось. Был лес — и нету леса. Если Антон Петрович не вмешается — вокруг тоже все повырубят и даже до Кирсановки за мостом дойдут, вот!

              С горы-то возить его полегче было,— виновато ска­зала мать, ничуть не устрашенная Катиными прогно­зами.— Это еще в голодные-холодные годы там его вырубали. И для фабрики рубили, и мы, рабочие, для себя...

Вот и поспорь с нею и докажи, что Антон Петрович особенный. Катя давно уже замечала, что восторженность, которая одолевает ее, легко сокрушима. Может, лишнее это чувство — восторженность. Без него люди живут спокойнее, трезвее. Вот, например, Геннадий Иванович в черных своих подлокотниках. Небось, знал он, что лежит в архиве доклад изыскате­лей торфа. А почему молчал? На собрании рабочих ни разу не выступил. Рабочие поддержали бы. Ведь и в ка­бинете, говоря от их имени, Катя ни минуты не сом­невалась, что рабочие, ее поддержат. «А сеточник Ва­силий?» — тут же спросила она себя. «Такова у леса планида». Может, и так, а все-таки Антон Петрович молодец.

Через месяц, как и предсказывала Валька, приехали из Ленинграда «кавалеры».  Все четверо лысых. И все четверо «очкарики». Гостиницы в Успенске и по сию пору нет, поэтому поставили их по квартирам, и одного, самого толстого, к Вальке в дом, поскольку дом их стоит у озера и построен на три горницы.

              Ну, как твой кавалер? — ехидничала Катя, когда. Валька забегала к ней в обед попить топленого моло­ка с шаньгой.

              Очень умный человек. Культурный,— не сдава­лась Валька.— Ну, пожилой, бывает... Дело серьезное, вот и послали постарше. Думаешь, так просто взять из земли торф и сунуть в топку. Как бы ни так! Ты сначала ТЭЦ для этого построй.

— Что это — ТЭЦ?

— Теплоэлектроцентраль, ясно? А для того, чтобы ТЭЦ построить, надо кирпичный завод иметь. Сколько миллионов кирпича потребуется!

Валька блистала своей осведомленностью. Как-ни­как, в конторе человек работает. Но все-таки могла бы она не так важничать!

Катя строго взяла ее за руку:

— Ты мне дело скажи: будут леса рубить или не будут?

— Господи, вот еще привязалась. Думаешь, поверю, что серьезно интересуешься? Ну, будут рубить, дальше что? Пока не построят ТЭЦ, пока колею на болото не протянут — будут лес рубить. Довольна?

Валька никогда ничему серьезному не верила. Вот скажи ей сейчас Катя, что на всю жизнь полюбила она директора, не поверит! Будет полчаса хохотать. Есть у нее такая манерочка. Запрокинет голову — и пошла заливаться.

— Ты после работы что делаешь? — спросила Валька.

— На болото пойду. Торф смотреть.

— Врешь! — удивилась подружка.

— Сказала, пойду, значит, пойду!

И ведь обегала на болото! Никакого торфа  она, ко­нечно, не видела. Но набрала в четвертную корзину бе­лобокой брусники, в изобилии растущей там на болотных кочках. Каменское болото — сухое. Растут на нем кар­ликовые сосенки. Мох высокий, зыбучий, идешь, словно по зеленой перине. Рямом зовут в Сибири та­кие места. В знойный день одуряюще пахнет в ряму богульником. С шумом, взлетают из-под ног жирные капалухи — пасутся на ягодах. Промчится вдалеке ди­кий козел. А охотник, Катин отец, давно в могиле лежит...

Комиссия на торфяное болото не ходила. Сидя, по своим квартирам, изучали «кавалеры» толстенные кни­ги прежних исследователей  болота, а в книгах было оказано, что торф от Успенска находится на расстоя­нии пяти километров, запасов определено на сто лет, торф высококалорийный, малозольный.

Перед отъездом Валькин постоялец на болото все-таки сходил. Но возвращался оттуда странно — не тор­ной дорогой, которой на телегах ездили осенью за брусникой и клюквой, а огородами, напрямую и даже вброд перешел речонку Барданку, закатав  для этого штаны выше жирных коленок.

               Вот теперь можешь радоваться,— сказала вечером мать за ужином,— утвердили твой торф на нашу голову.

  Что ты, мама, почему так говоришь?

?  А потому, дочка, что для торфа колею строить будут и поведут ее как раз через наш огород, что у реч­ки... Самая сладкая земля была!

Огород! Вот и все материнские резоны. Чепуха ка­кая! Главное, что Антон Петрович добился! Сапera и не совался, поставил вторую буммашину и весь на ней выдохся. А этот, если захочет,— десять машин поставит. Он все может! И ТЭЦ построит такую, что кило­метров за сто трубу видно будет. С размахом человек!

               И опять к нам новых людей нагонят! — вздыха­ла мать. Ее почему-то всегда тревожили новые люди.— Одним словом, стройку заведут, а уж хлопот всем хва­тит. И так люди в Успенск со всех сторон едут, славно на праздник какой.

Хорошие слова сказала мать: «словно на праздник какой». Так именно же на праздник! Катя всегда гор­дилась тем, что работает у машины, и не раз говаривала про себя, что она «рабочий класс». Мать до замужества и до того, как один за другим пошли дети, тоже рабо­тала на фабрике, в упаковочной. И душа у нее пра­вильная, рабочая, хотя и случается, что заносит ее слегка в сторону, как сегодня с огородом...

               Чего о земле горевать, дадут другую. Пусть хоть на горе будет, ты не расстраивайся, я все одолею. Ты только одно признай: что Антон Петрович самый луч­ший наш директор!

Мать выронила из рук легкую алюминиевую ложку, да так и не подняла ее с полу...

В октябрьские праздники пошла Катя в клуб на доклад. На афише, мастерски разрисованной бродячим актером Петькой Свиридовым, значилось, что сначала будет торжественная часть, а потом концерт силами успенской самодеятельности. По бедности Петька до са­мого снега ходил в парусиновых штанах и белых пару­синовых ботинках,  а потом сразу влезал в лыжные и не менял их до первого мая. Дважды в год празднич­ные афиши служили как бы сигналом к сезонной пере­мене его одежды. Но когда Катя вспомнила о Петьке в Крыму, он представлялся ей более романтическим и таким, каким она увидела его впервые в старинном спектакле. Петька играл героя-любовника с черными кудрями, в разовой шелковой рубашке и плисовых шароварах, несомненно, принадлежащих когда-то цыга­ну. Еще Петька запомнился тем, что затянул сценический поцелуй с режиссеровой женою до полного непри­личия, за что и был изгнан из труппы даже без выпла­ты выходного пособия.

При Сапеге докладов никто не слушал, не умел Сапега заинтересовать успенцев своей речью. Получа­лось у него это так. Сидит за столом президиум, осе­ненный красными знаменами и красной скатертью все того же фабричного сукна... Потом кто-нибудь из пре­зидиума объявляет: «Слово предоставляется товари­щу Сапеге».

Тут бы директору степенно встать из-за стола, откашляться, выпить для начала водички и заговорить издалека, с подходом, как настоящие ораторы. А Сапега при объявлении его фамилии срывался с места, как пружина в патефоне, и начинал сыпать скороговоркой. Минут пять он ругал капиталистов («твари бездуш­ные!»). Пил воду из стакана. Потом переходил к зна­чению Октябрьской революции для мирового пролета­риата. И сразу — к фабричным делам. Тут он опять пил из стакана.

Первые двадцать минут никто его не слушал, потому что все знали, какие сволочи буржуи. Значение Октябрьской революции для пролетариата было также всем известно. Вот почему под гортанный говорок Сапеги женщины равнодушно грызли кедровые орешки, а мужики курили, пуская дым в рукав.

Про фабричные дела слушали хорошо. И даже сер­дились, что слишком уж скор на язык директор.

Антон Петрович в роли докладчика выступал в Успенске впервые. Дня за три до этого Катя словно бы невзначай спросила Вальку, готовится ли директор к докладу. Валька сказала, что ничего о докладе не слышно и вообще, какое это имеет значение — будет доклад или не будет?

              Мама собиралась пойти послушать,— неловко солгала Катя.— Может, о стройке, что говорить станет.

И вот торжественный день наступил. Обе подружки в белых шелковых блузках, с бисерными висюльками, кои сотворила жена отставного царского полковника, сосланного в Успенск, в черных шевиотовых юбочках до колена (а в Москве носили уже длинные) сели в первый ряд. От Вальки пахло паленым волосом, по­тому что, нетерпеливая, она никогда не могла при­норовиться к плойке, нагретой в десятилинейной лам­пе. Катя никогда не завивала свои волосы, слишком тяжелые и густые для кудрей.

              Петька сегодня монолог Сумасшедшего будет читать,— многозначительно шепнула подруга.— Пом­нишь, про васильки?

Валька обожала стихи, особенно в исполнении Петь­ки Свиридова, который, читая, раскачивался на тонких ногах и ломал бледные руки.

Выбрали президиум: директора, председателя фабзавкома, секретаря партийной организации. От рабочих вышел на сцену Сережка Елисеев, и Валька многозна­чительно толкнула ногой подругу. Потом объявили фамилии еще двоих, тоже рабочих.

              Хоть бы конторским почет оказали,— громким шепотом, чтобы в дальнейшем учли ее пожелание, сказала Валька.

Чего в ней недоставало — так это скромности.

Но Катя тут, же забыла о Валькином промахе. За­таив дыхание, смотрела она на Антона Петровича, который скромно сидел на краю скамьи, чтобы, как только объявят доклад, сразу шагнуть к трибуне. Он очень спокойно смотрел в переполненный зал, не вы­ражая ни малейшей озабоченности предстоящим докладом. Зато Катя волновалась за него ужасно. Рука ее непроизвольно теребила бисерную висюльку модного воротничка блузки.

              Чего ты к ним привязалась, осыплются же! — предупредила Валька.

Ах, «Валька, Валька, у тебя очень маленькие заботы: чтоб в президиуме покрасоваться да чтоб висюльки не осыпались. И никогда тебе не догадаться, что сейчас на сердце у твоей подруги.

              Слово для доклада имеет Антон Петрович Яник.

В зале захлопали, а у Кати на лбу выступила ис­парина. Только раз пришлось ей выступать на комсо­мольском собрании, и Катя так волновалась, что стала заикаться.

Антон Петрович, казавшийся на сцене еще выше, в черном костюме и белоснежной рубашке, вдруг улыб­нулся и сказал:

              Дорогие товарищи, должен вас предупредить, что никакого доклада не будет. Читать доклады я не люблю, да и скучно повторять прописные истины. Если вы разрешите, я просто расскажу вам о том, как мы, питерские рабочие, дрались на фронтах за Советскую власть.

Просим, просим!

Вот это лучше всего!

Да тише вы там, сзади!

              Печорина, и что ты всегда c младенцами на ве­чера ходишь?!

              Да с кем же я их оставлю, если мужик в пре­зидиуме сидит!

Председатель фабзавкома Воинов, бритоголовый и кривоногий, как многие бывшие кавалеристы, отчаянно потрясал колокольчиком. Наконец все стихло. И все равно ничего-то Катя не слышала. Сердце так и ходило ходуном. Она сидела потупившись и такая жаркая, что Валька даже отодвинулась от нее, как от печки. Потом стали до нее долетать отдельные слова. Антон Петро­вич рассказывал, как добровольцем вступил в отряд, как убили у них командира и боем стал командовать он, шестнадцатилетний рабочий парень.

               Ни в стратегии, ни в тактике я, конечно, не раз­бирался. Знал только одно: перед нами враг, и его нужно уничтожить. Знали об этом и остальные бойцы. Случись иначе, возьми верх белые — уничтожили бы нас. Мы дрались за землю и волю, они, белые, отстаива­ли право помыкать нами, владеть тем, что создали своим трудом наши отцы и деды...

Если тогда ему было шестнадцать, соображала Катя, то значит сейчас около тридцати шести. А ей — сем­надцать. Да еще столько пережил человек. Ну о чем стал бы он с ней разговаривать? Нельзя ей любить этого человека, нельзя!'

— ...Бежит он за мною по болоту и кричит: «Эй, большевик, отдай мою соль». А у меня, командира, даже винтовки нет!

  Кто за ним бежал? — быстро спросила Катя.

Валька отмахнулась от нее.

               В лесу дубинок много! — подсказал кто-то из зала.

               Не понадобилась дубинка. В трясину белополяк попал. Сразу в нее ушел, с головою.

               А вы сами-то как же? — невольно вырвалось у Кати.

Все вокруг засмеялись. Горячечному ее румянцу и ярко блестевшим глазам дружески улыбнулся и Антон Петрович.

               Я? Я дальше воевать пошел. Встретился co своим отрядом и пошел добывать винтовку.

    Еще, еще расскажите!

    О Чапае бы!

    Я на западе воевал.

И долго еще рассказывал. Все про войну. Как тя­жело было одерживать победы и как трудно было тем голодным, в Питере, рабочим друзьям Антона Петро­вича. Женщины давно перестали щелкать свои орешки. Некоторые, не стыдясь, вытирали слезы.

               А теперь: припомните своих героев. Тех, кото­рые лежат в братской могиле на площади, под простой деревянной звездою. Завтра мы придем поклониться их праху. Мертвые не воскресают, но есть дела, до­стойные памяти погибших. Товарищи рабочие! Мы с вами должны переделать нашу отсталую фабрику в передовое социалистическое предприятие. Стране нужна бумага. Для книг, которые вы любите, для газет, для школьных тетрадей. До сих пор наша фабрика давала мало, а пожирала много. Миллионы кубометров ваших прекрасных лесов вышли дымом через ее трубу. А рядом лежит торф — дешевое и бесхлопотное топли­во. Но как всякий клад, взять его будет нелегко. При­дется поднатужиться, проявить рабочую смекалку. Вот, например, нам нужен кирпичный завод, чтобы не возить кирпич со станции за пятьдесят километров. Мне кажется, если поищем, найдем нужные залежи глины.

    Чего доброго, а глины полно!

    За кладбищем у нас глина!

               Если перестраивать - кирпич первым делом нужен!

    Куда лучше топить торфом. Давно бы надо!

               Товарищи рабочие! Мне приятно, что вы по-хо­зяйски подхватили мою мысль. Значит, надо полагать, я могу рассчитывать на вашу помощь. В связи с этим у меня просьба. Торф будем возить по узкоколейке, а ее надо еще построить. Значит, нужны шпалы. Просить их в плановом порядке дело затяжное. А у фабрики есть своя лесосека. Сами заготовим и вывезем. Как вы смотрите на это, товарищи?

    Дело! — загудели в зале.

               Тогда ловлю на слове. После праздника в пер­вое же воскресенье устроим воскресник по вывозке шпал.

Доклад окончился. Собственно, его и не было! Но хлопали Антону Петровичу ото всей души. Потом директор и другие члены президиума сошли в зал, и после небольшого перерыва начался концерт самодеятельности, где главным режиссером, актером и даже хормейстером был Петька Свиридов.

*  *  *

В золотую крымскую осень, когда весь город пахнет яблоками и ананасными дынями, когда прямо на ас­фальте высятся зеленые пирамиды арбузов, думать о сибирской зиме вроде бы и не в пору.

Но Катя думала. Сидя на лекциях по алгебре, она вспоминала тот первый в ее жизни субботник, органи­зованный Антоном Петровичем.

Был теплый и очень пушистый белый день. В пол­ную грудь зима дышала только на дорогах да на озере, остекленном еще непрочным ледком.

На лесосеку с утра выехала целая вереница лоша­дей, запряженных в дровни. Выехали не только коновозчики, но и все те, кто мог управлять лошадью, валить лес и очищать его от сучьев. Отведенный под вырубку лес находился километрах в пяти от поселка. Заснеженный, он встретил людей застоявшейся ти­шиною. Облюбовав сосну, люди приминали вокруг нее снег, сбрасывали с рук варежки и, широко расставив ноги, пригибались к корневищу. Глухо заводили свою невеселую песню пилы. А людям было весело, жарко, и пильщики вскоре посбрасывали с себя овчинные полушубки. Евгенька Никитин, стараясь показать перед Катей свою силу, пилил дерево только до половины, а потом, набычившись, толкал его обеими руками, и оно, с хрустом, осыпая с верхушки снежную пыль, задевая другие деревья, падало наземь. Подружкам досталась мухортая лошадка, запряженная в длинные легкие сани. Они ехали по грани,— так называются в сибирских лесах просеки, отбирая друг у друга вожжи, твердые и не гнущиеся от мороза. Девчата в веселой возне совсем не чувствовали холода. На­оборот, они сняли даже варежки, и Катя потеряла одну из них, красного кашемира на кроличьем меху, вер­нулась за ней, утопая в пушистом снегу до колена. Лошадка оглядывалась, оглядывалась да как взбрык­нет! Валька завизжала на весь лес. И тут из чащобы, будто сохатый или медведь, вышел на грань Антон Петрович в белом полушубке и меховой ушанке.

— Что же это вам так весело, девушки?

И в самом деле, с чего бы!

— Да вот попался нам конь-огонь! Честное слово, Антон Петрович! Сейчас ка-ак взбрыкнет!

Не верит Антон Петрович напраслине на коня, улы­бается. А Валька рада случаю потрещать:

— Антон Петрович, как построят дорогу — чур, мы первые по ней прокатимся. Не забудете?

 — Придется записать. Ну, а сколько шпал вывезли?

                         Нисколько, — призналась Валька. — Первая ездка. Говорю же, конь брыкастый, не сладишь с ним.

А навстречу по не примятой еще дороге груженые сани, потом еще одна подвода, третья. Налегая грудью на хомут, тянут лошади нелегкую поклажу, покрики­вают на них мужики, шагающие рядам, и кажется, что голос на морозе не гнется тоже, как вот эти холодные вожжи. Чтобы уступить дорогу встречному, надо вы­ехать из колеи на снежную целину, но Валька медлит, зубоскалка этакая, и тогда Антон Петрович сам берет под уздцы смирную лошадь.

— С вами, я вижу, каши не сваришь. А кататься вот первыми собрались,— отечески журит он подружек.

Этот белый зимний день в лесу, мухортая лоша­денка, Валька с запрокинутым смеющимся лицом и уходящая вдаль просека, по которой они ехали на длин­ных санях, запомнились Кате навсегда. А ведь ничего особенного в этот день не произошло. «Почему же он запомнился?» — спрашивала она себя через много лет и не находила ответа.

Весной прибыли в Успенск строители ТЭЦ, а с ними вместе и торфяники, чтобы сразу начать заготовку торфа. Чтобы не пропадало добро, бабы еще разок сбегали на Каменку за клюквой. Ягода из под снега — самая вкусная, самая налитая и мягкая. Катя тоже пошла на Каменку и случайно встретила там Пелагею.

— Кто же это у вас клюкву любит? — спросила Катя, довольная, что может поговорить Пелагеей, которая живет под одной крышей с Антоном Петровичем и не ценит своего счастья.

— Вся интеллигенция клюкву любит,— рассуди­тельно отвечала Пелагея. Витамину в ней больше, чем в другой ягоде.

Пелагея грузно склонилась над бурой кочкой, всю ее обшарила ладонью и, нащупав ягоду, положила в корзинку.

          С глазами у меня что-то делается. Сливаются предметы... Вот отправлю своих — съезжу в город.

— Кого отправите?

  — Антона Петровича с мальчонкой.

—Уезжают? — Катя.— Куда?

— Куда партия прикажет — туда и поедет. Он человек особенный, где проруха — тут он и есть.

          Но ведь говорил, же он, куда едет! — настаивала Катя.— Значит, на другую фабрику, да?

—Да нет, на море, слышь, назначают с водолазами работать. Корабли утонувшие поднимать. Он такой ин­женер, что на все руки мастер.

Помолчав, Пелагея продолжала:

— С собой меня зовут, а я не еду, боюсь чужих краев. Лучше, говорю, женитесь Антон Петрович, не век бобылем жить. Постарше бы какую взял, а то за красавицей погонится — опять вроде Зосеньки своей хилую возьмет... Певица была, до сих пор афиши ее хранит. Бог дал, бог и взял, чего о ней убиваться, баб-то нынче вон сколько! Ты чего ягоду не подберешь, не надо, что ли? Ну, так я подберу. Ох, и ягода нынче крупная!

«Он уедет! Он уедет! — больше Катя не могла думать ни о чем.— Он уедет».

Неверным шагом, спотыкаясь, пошла она прочь из ряма.

Ночь была бессонной и жуткой. Майский дождь глухо стучал по деревянной крыше и уже возле самой земли с ревом вырывался из водостока.

Он уедет! Он уедет! Как ты будешь жить, Катя, если он уедет?!

Утром мать сказала:

                Огород нам новый дали, на пашне. Посмотреть бы надо. Картошку пора сажать, люди уж все управи­лись. После дождика хорошо будет.

               Сходи да посмотри,— вяло сказала Катя, соби­раясь на работу.— Подумаешь событие — огород! И без него прожить можно.

Удивленная мать не знала, что сказать на слова дочери. Как это так — не нужно огорода. А жить чем? Пенсия за отца пустяковая, да и Катин заработок не велик. Что же с ней такое приключилось?

На фабрике уже все знали, что Антон Петрович получил новое назначение, и очень огорчались, гадая, кого теперь пришлют взамен. Говорили даже, что могут поставить директором председателя завкома Воинова, поскольку он на фабрике уже давно, знает рабочих, да и неплохо подвешен язык. Как будто для директора самое главное уметь болтать. Эти разговоры Катю злили. К Воинову у нее была прямо-таки антипатия. Это он вызвал однажды её в завком и сказал, что лучше ей не дружить с Валентиной Черемных.

    Почему? — удивилась Катя.

    Потому, что отец ее был торговцем.

Торговал керосином во время нэпа,— уточнила Катя.

    Все равно — чуждый класс.

    Да он же на фабрике потом работал!

               Политическую незрелость проявляешь, Уржумова.

               Отстаньте вы от меня! — вспыхнула Катя.— Сама я знаю, с кем дружить, с кем ссориться. Чего вы к ней придираетесь?

               Зубоскалка она. Только и слышишь хи-хи да ха-ха. Стишки в альбом переписывает, сам видел...